Александр Бангерский (banguerski_alex) wrote in intelligentsia1,
Александр Бангерский
banguerski_alex
intelligentsia1

Categories:

Евреи в русской литературе

Наткнулся на сайт "Евреи глазами именитых друзей и недругов". Очень большая коллекция статей, высказываний, цитат, ссылок, афоризмов и т.п. На самом деле - не только "именитых" авторов, а и просто метких и остроумных. Филосемитов и антисемитов. http://zelikm.com/news/

Среди ссылок - https://lechaim.ru/ARHIV/133/zaslav.htm - статья Давида Заславского "Евреи в русской литературе", которой редакция журнала "Лехаим" предпослала следующее мини-предисловие:

Малоизвестное исследование, перепечатываемое нами спустя восемь десятилетий после его выхода в свет в малотиражном (2800 экземпляров) альманахе, изобилует примечательными фактами. При этом почерпнуты они из произведений общедоступных и действительно популярных. Тем не менее до той давней публикации не существовало подобных добротных исследований, построенных целиком на неопровержимых цитатах и фактах. Что, согласимся, безусловно, аттестует автора как приметливого, умного читателя.
Что ж, в этом ему действительно не откажешь. Но дальнейший его жизненный путь доказывает, что способностями распорядился он, увы, отнюдь не лучшим образом. Блестящий знаток сталинской эпохи, израильский литературовед Михаил Вайскопф, автор статьи «Семья без урода. Образ еврея в литературе русского романтизма» (см. «Новое литературное обозрение», № 28, 1998), соприкасающейся с тем давним исследованием, в кратком комментарии по просьбе «Лехаима», следующим образом характеризует этого автора:
«Одиозный Заславский (1880 – 1964) – одна из омерзительнейших фигур в истории не только межэтнических отношений, но и в сфере советского цензурного террора. Достаточно напомнить о его деятельности в газете «Правда» с 1928 года – в роли костолома, о травле О.Э. Мандельштама, Б.Л. Пастернака, многих инакомыслящих, исправного и рьяного подписанта антиизраильских “писем советской общественности” и о других “подвигах”».


Вот отрывок из этой статьи, впервые опубликованной в альманахе «Еврейская летопись», 1923

/.../
IV
В романах и повестях Тургенева, Толстого и Достоевского действуют несколько сот главных и второстепенных героев, в сущности, вся Россия в лице типичных ее представителей. В большинстве это дворяне и крестьяне, еще есть и купцы, и разночинцы, и мещане, люди чиновные и простые, богатые и бедные, из всех концов России, из городов и деревень. В этой яркой галерее живых образов евреи отсутствуют. Они не заполняют даже самой урезанной процентной нормы, которую все же считало необходимым допустить русское дореволюционное правительство в подлинной жизни. Великие русские писатели были людьми гуманными. Даже Достоевский в публицистической статье восставал против ходячего антисемитизма. У Тургенева в письмах его есть несколько либеральных фраз о евреях. Толстой написал несколько статеек в защиту евреев. И все же великие писатели словно закрыли вход евреям в художественную свою лабораторию. Можно подумать, что они писали в стране, где евреев нет или же где сии так незначительны, что могут и не попасться на глаза писателю.

А между тем и Толстой, и Тургенев, и Достоевский встречали и знали евреев. Евреи играли уже заметную роль не только в финансовом мире, а и в литературном, художественном, адвокатском, врачебном. Появились значительные кадры русско-еврейской интеллигенции, близкой образованному русскому обществу. Эта еврейская интеллигенция хорошо владела русским языком, внешних смешных черт у нее было меньше, чем у богатых банкиров и откупщиков, и держала она себя с достоинством. Не заметить ее никак нельзя было. Евреи появились в салонах, в литературных кружках и редакциях, в революционных организациях. Уже Бакунин писал о революционере Утине, сыне известного в свое время откупщика, в таком тоне, который изобличал в знаменитом анархисте русского дворянина-антисемита.

Правда, Тургенев, Толстой и Достоевский по своему рождению и воспитанию принадлежали к поколению сороковых годов. Евреи были для них новым элементом, чуждым прежнему помещичье-дворянскому аристократическому укладу. Они могли преодолеть предрассудки своей среды, подняться над ними, даже отречься от них. Все-таки новая буржуазная Россия была чужда им, и тем более чуждым было для них новое еврейство. Они не проклинали его, как Некрасов, не издевались над ним, как Салтыков. Если не считать тургеневского «Жида» и двух-трех желчных замечаний Достоевского, нельзя было бы найти неприязненных к еврейству нот. Но трудно вообще найти какие-либо определенные ноты. Великие русские писатели игнорируют евреев, не замечают их, не допускают их к себе близко. Их художественное восприятие не приемлет евреев, отталкивается от них.

Тургенев поддерживал дружескую переписку с бароном Г.О. Гинцбургом, был хорошо знаком с Антокольским. Живя заграницей, он не только встречался с евреями, но знал и о существовании еврейского вопроса. В «Литературных воспоминаниях» человек «в серых очках» говорит о Рашель: «Да, это сила. Сила и цвет жидовства, которое теперь завладело всеми карманами целого мира и скоро завладеет всем остальным...» Тургенев не возражал своему собеседнику. Сочувствовал он ему? Возможно. Во всяком случае, среди дворян Тургенева нет места еврею. Как мог бы он попасть в «Дворянское гнездо», в общество Рудина или Кирсанова? Но его нет и среди народников «Нови», и среди эмигрантов «Дыма». Тургенев не замечал евреев, потому что не хотел их замечать.

Толстой часто встречал евреев. В рассказе «Набег» есть шкатулка, «которая была куплена у жида». В Севастополе на бастионе «около порога сидели два старых и один молодой курчавый солдат из жидов». В «Войне и мире» попадаются «австрийские жиды», которые «предлагают всякого рода соблазны». В отрывке из времен польских восстаний старик Ячевский «принимал таинственных евреев-факторов, не по хозяйственным, а по революционным делам». В «Плодах Просвещения» двумя-тремя характерными штрихами зачерчен гипнотизер Гросман: «брюнет еврейского типа, очень подвижной, нервный, говорит очень громко». Среди присяжных, судящих Катюшу Маслову, есть «приказчик еврейского происхождения». В том же романе Нехлюдов сидит в вагоне среди «мастеровых, фабричных, мясников, евреев, приказчиков, женщин». Евреи – необходимая принадлежность социального пейзажа, и Толстой погрешил бы против правды, если бы опустил эту необходимую деталь. Однако взгляд его никогда на этой детали не задерживается. Толстой словно умышленно отворачивается всякий раз, когда встречается с евреем. Ни одного враждебного слова, ни одного ядовитого замечания, но и ни малейшего внимания к еврею. Художественная правда заставляет Толстого направить Стиву Облонского к еврею Болгаринову, председателю железнодорожной компании, финансовому тузу и воротиле. Не трудно догадаться, кто послужил здесь моделью для Толстого: Болгарин – ов, Поляк – ов. Сцена разговора Облонского с евреем-финансистом представила бы высокий художественный интерес. Несомненно, она должна была соблазнять и Толстого. Но с непонятной строгостью Толстой оставляет читателя у закрытой двери Болгаринова. Еврей не показывается на сцене.

В этом нет случайности. Вряд ли можно сомневаться в том, что Толстой не любил евреев, питал к ним враждебное чувство и именно поэтому избегал говорить о них. Подвижной, торговый, городской еврейский народ был чужд и неприятен дворянски-крестьянскому аристократизму Толстого, его мужицкой религии, обожествившей натуральный уклад крестьянского хозяйства, покойную созерцательную жизнь, основанную не на социальном, а на личном совершенствовании. Толстой не любил евреев и не интересовался ими. Но писать о евреях неприязненно, называть их жидами и третировать их было уже неприлично в прогрессивной литературе. Можно было молчать о них, не замечать их. Традиция такого молчания прочно укоренялась в русской художественной литературе.

Достоевский не скрывал нелюбви своей к евреям. В Исае Фомиче из «Мертвого дома» он охотнее всего подметил смешные карикатурные черты. «Жидочки» и «жидки» появляются иногда на заднем плане его произведений, но все это такое ничтожество, на котором и не стоит останавливаться. Достоевский, как и Толстой, как и Тургенев, не удостаивал евреев внимания; между тем наряду с презрением к «жидам» он испытывал смутный, полумистический страх пред еврейством. Он приписывал евреям огромную роковую роль в будущем. В его видениях евреи оказывались властителями мира, отрекшегося от христианства. Он говорил, что это тема огромная; он возвращался бегло к этой теме и в публицистических своих работах и в романе. Ему было ясно, что есть связь между нынешним жалким «жидком» и прошлой величавой историей еврейства; он даже преувеличивал эту связь и с негодованием относился к либеральным «образованным евреям», не видящим национальной связи. Однако его смутные видения и пророчества так и не отлились в форму законченных художественных образов. Он мог говорить о евреях и явно не хотел о них говорить. Художественное его восприятие отталкивалось от еврейских образов, органически их не воспринимало и не перерабатывало.

Русская художественная литература ярко отразила момент проникновения еврейской буржуазии в верхние круги русского общества. Нельзя сказать, чтобы это было объективное отражение. Русские писатели не могли скрыть и не скрывали своего раздражения по поводу вторжения еврейского пришельца. Несимпатичные, отталкивающие черты «нэпманов» XIX-го века были отмечены и переданы с художественно-портретной верностью. Но этот наглый пришелец своим приходом утверждал равноправие евреев в обществе. Некрасов проклинал его в стихах, но при встрече в клубах протягивал ему любезно руку. За Лазарями и Воозами Ошмянскими шли их сыновья и внуки – русифицированные интеллигенты-евреи, врачи, инженеры. Над ними нельзя было смеяться, их не за что было проклинать. Либеральный дух времени требовал признания за ними человеческих прав: гражданских, политических, культурных. Русская публицистика признавала эти права и выступала в защиту евреев. Но художественная литература только сторонилась молча. Она не отрицала и не утверждала; она замыкала невидимые какие-то внутренние двери и, не отказывая еврею в публичном, правовом, экономическом, политическом общении, отказывалась от интимного общения.

В русской литературе с момента появлении еврейской интеллигенции исчезает свободное отношение к еврею – вот такое, какое было у Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, молодого Тургенева. Так как говорить дурно о еврее нельзя – этого не позволяет хороший прогрессивный тон, – то литература предпочитает совсем не говорить о евреях. И совершенно понятно, что Салтыков должен был сослаться на польскую писательницу, чтобы показать в литературе подлинного еврея, не хищника, и не смешного, не карикатурного. У Глеба Успенского были попытки дать в рассказах облик честного труженика еврея, не зараженного страстью к наживе. В очерке «Жиденок» мальчик Юдка выбивается из сил в мучительной борьбе за кусок хлеба; его преследуют все, кому не лень, преследуют из тупой и животной ненависти. В ярмарочных сценах «В балагане» умирает нищий и несчастный еврей-шарманщик, одинокий, несчастный... Эти рассказы весьма гуманны по тенденции, проникнуты народническим духом; видно желание писателя противопоставить обычному представлению о еврее-ростовщике, коммерсанте образ еврея-труженика, бедняка. Но вместе с тем видно, что совсем чужие Успенскому и жиденок Юдка, и бедный шарманщик, и еврейский быт для него это нечто экзотическое, чего Успенский никогда по-настоящему и не видал и не наблюдал. Достаточно прочитать описание еврейской свадьбы в очерке «В балагане».

У Глеба Успенского было все же стремление поставить пред собой вопрос о евреях, уяснить себе внутреннее свое отношение к ним. Он видел, что евреи бывают разные, и рядом с типичными представителями ненавистного капиталистического мира есть еврейская беднота. Однако народ русский, мнение которого было для него – закон, не проводил никаких различий между одними евреями и другими. Антиеврейские погромы заставили Успенского напряженно искать выхода из противоречий. Во вражде русского простонародья к еврею ему чувствовалась какая-то народная правда. Он сочувственно цитировал пространную статью «крестьянина» о погромах; эта статья была одной из бесчисленных тогда вариаций на тему о еврейском экономическом засилье. Аргументация этого крестьянина казалась Глебу Успенскому убедительной, но сам он пытался найти объяснение более глубокое и высказывал такое, например, предположение: «Старческие черты много пережившего племени ненавистны нашей, если не молодости, то “вечной новизне” существования» («Побоище»).

Гл. Успенский не дал художественных образов современного еврейства, а публицистика его в еврейском вопросе не отличается глубиной и оригинальностью. Но он один из немногих русских писателей, который с искренней пытливостью старался свободно и открыто решить вопрос о еврее и русском народе.

V
За еврейской буржуазией и буржуазной интеллигенцией потянулись к русской культуре, к правам и общественному положению средние слои русского еврейства – мелкая буржуазия; молодежь этого социального слоя, обнаружившая исключительную страсть к образованию, получила характерное название «полуинтеллигенции». Евреи довольно глубоко проникли в русское общество, стали в нем яркой и влиятельной величиной. Обострился в связи с этим и еврейский вопрос. В некоторых отраслях свободных профессий – в периодической печати, среди врачей, в адвокатуре, евреи стали преобладать. Отношения к евреям усложнились. Увеличилось разнообразие еврейских типов. Хлынувшие массой еврейские экстерны оживили смешной русско-еврейский акцент и жаргон; зато потомство еврейских миллионеров перестало отличаться по внешним признакам даже от родовитого русского дворянства.

Евреи различных классов, групп и типов представили собой живую, интересную, богатую психологическим материалом картину. Но ни одной чертой, ни одним живым образом это новое еврейство не отразилось в современной русской литературе. Молчание ее стало абсолютным. Она стала, как будто, даже избегать слова «еврей». Чехов является единственным исключением среди выдающихся писателей новейшей литературы. О нем речь ниже. Но у других – у Короленко, у Горького – невидимая внутренняя цензура наложила строгий запрет на еврейские образы и еврейские темы.

Горького и Короленко нельзя обвинять в антисемитизме, во вражде к евреям, даже просто в антипатии к ним. Напротив, хорошо известно, что и Горький и Короленко неоднократно выступали в защиту евреев с хорошими статьями, письмами и манифестами. Их публицистика проникнута очень гуманными и либеральными чувствами к евреям, и нет никаких поводов сомневаться в искренности этих чувств. Но нас не публицистика интересует, а то интимное внутреннее чувство, которое находит выражение свое только в художественном творчестве.
Горький и Короленко хорошо знали евреев, и при том евреев различных общественных групп. Молодость Короленко прошла в уездном городе черты оседлости, в гуще еврейского населения. Среди его товарищей по гимназии, университету, по революционной деятельности и ссылке, впоследствии по литературной работе было много евреев. Они мелькают издали в очерках «Ночь», «В дурном обществе», они появляются в автобиографии, где без них нельзя обойтись, но их почти нет в галерее художественных образов. Знаменитый «Иом-Кипур» не идет в счет. Это не художественное произведение, а публицистика в якобы художественной форме, тенденциозно-сантиментальная статья на тему о «еврейской эксплуатации». По-настоящему о евреях Короленко избегал говорить. Художественная интуиция его от еврейских образов сознательно или инстинктивно уклонялась.

Максим Горький видал в своей жизни великое множество евреев, начиная от евреев-крючников и мелких торгашей в южных портах, до евреев-литераторов, евреев-банкиров и евреев-революционеров. Среди этих евреев были яркие и колоритные фигуры. Но соберите тысячную армию героев Горького – только один бедный, жалкий, трусливый Каин из раннего рассказа Горького бросится вам в глаза. Словно проговорился невзначай писатель этой карикатурной фигурой и затем замолчал, не желая подходить близко к неприятной и неудобной теме. Почему это так? «Душа не лежит», воображение не возбуждается еврейскими мотивами. Или же, как говорит смешному еврею Каину русский богатырь Артем: «Надо все делать по правде... по душе... Чего в ней нет – так уж нет... И мне, брат, прямо скажу, – противно, что ты такой... да!..» Артем не злобствует против еврея, он только не желает занимать им свою душу. То, что складывается в творческой фантазии, остается тайной художника. Было бы крайне интересно знать, какие еврейские фигуры в типичных их характерных чертах встают перед свободным воображением писателя, но нельзя это знать. Писатель не свободен. Он не может сказать то, что хотел бы сказать, и предпочитает молчать. И мы лишены возможности узнать, – как отразился современный многообразный еврей в русской художественной литературе.

Только Чехов сохранил свободу творчества и открыто рисовал евреев такими, каких видел. В ранних своих рассказах он подмечал преимущественно смешные черты. Выше мы говорили об этом. Впоследствии он с интересом присматривался к евреям. В очерках его нет ни предвзятой неприязни к евреям, ни сантиментальной или щепетильной предупредителъности. Чехов в отношении своем к евреям прост и свободен. Картина жизни еврейской семьи на проезжей дороге в степи безыскусственна и правдива, зарисована с той же художественной объективностью и меткостью, как и степь, и обоз, и степные помещики. Моисей Моисеич в «Степи» есть подлинный еврей-торговец, комиссионер, каких много на юге России; его беседа с проезжающими, со священником художественно точна и убедительна. В рассказе есть знание еврейского быта, такого, каким он должен был представляться внимательному наблюдателю со стороны. Это не экзотический быт, а свой, еврейский быт, вошедший в русскую жизнь. Еврей Чехова это живой человек – не просто «шпион», «эксплоататор» и не образец добродетели по либеральным прописям.

Чехова в особенности интересовала та часть еврейской интеллигенции, которая пришла в самое близкое соприкосновение с русским обществом и с русской культурой, которая даже отреклась формально от еврейства и все же осталась еврейской.

Этот тип русифицированного еврея очень часто встречается у Чехова. Еврейская критика резко отзывалась о рассказе «Тина». Критиков шокировала анекдотическая фабула рассказа. Но Сусанна Моисеевна, представительница фирмы «наследников Ротштейн», одевающаяся по последней парижской моде и все же вульгарная, кокетничающая своим антисемитизмом, развязная до цинизма и жадная к деньгам, – она так же художественно верна, как любой из чеховских героев. Характерные черты еврейской интеллигенции определенного пошиба схвачены и переданы с удивительной проницательностью. «Кажется, я мало похожа на еврейку», – говорит о себе Сусанна Моисеевна, и в ней действительно мало внешних еврейских черт. «Я очень часто бываю в церкви! У всех один Б-г...» И все же она еврейка, подлинная еврейка из современной разбогатевшей еврейской семьи. Нелепо ставить в вину Чехову неприятное впечатление, какое производит эта типичная для своей среды еврейка.

Но вот другая еврейка – тоже из богатой еврейской семьи. Она отказалась от семьи, от веры, от богатства. Ее звали Cappa Абрамсон, теперь она Анна Петровна, жена русского помещика Иванова. Муж говорит о ней: «Анюта замечательная, необыкновенная женщина... Ради меня она переменила веру, бросила отца и мать, ушла от богатства и, если бы я потребовал еще сотню жертв, она принесла бы их, не моргнув глазом». Казалось бы, ничего еврейского не осталось в этой еврейке, – и все же она еврейка, и это чувствует Иванов, чувствует сама Сарра, и это знает, в этом убежден Чехов. Есть нечто, что отделяет еврея от нееврея, хотя и нельзя точно определить, что это такое.

В «Степи» Моисей Моисеевич – еврей цельный, только внешне тронутый русской культурой. Рядом с ним младший его брат Соломон, молодой еврей, у которого и манеры и акцент еврейские, но у которого под влиянием русской культуры произошел глубокий душевный переворот. Это еврей, которому противно и невыносимо стало унижение еврея перед паном, и он готов ненавидеть самого себя за свое еврейство. Моисей Моисеевич угодлив и почтителен перед проезжающими панами. Соломон – вызывающе дерзок и груб. «Нет такого барина или миллионера, который из-за лишней копейки не стал бы лизать рук у жида пархатого. Я теперь жид пархатый и нищий, все смотрят на меня, как на собаку, а если бы у меня были деньги, то Варламов передо мной ломал бы такого дурака, как Моисей перед вами». Соломон – полусумасшедший, таким считают его окружающие, брат его побаивается. Но в душе этого еврейского полуинтеллигента есть горячая жажда социального протеста. «Варламов, хоть и русский, – говорит он, – но в душе жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и в наживе, а я свои деньги спалил в печке. Мне не нужны ни деньги, ни земля, ни овцы, и не нужно, чтоб меня боялись и снимали шапки, когда я еду».

Этот Соломон презрительно смотрел даже на всесильную графиню Драпицкую, пред которой склонялись все. Среди евреев он чувствовал себя чужим и охотно ушел бы от них, но не мог же он уйти от своей карикатурно-еврейской фигуры, большого птичьего носа и смешного акцента. Чехов увидел в нем и с поразительной чуткостью угадал одного из пионеров многочисленной еврейской «полуинтеллигенции», которой суждено было впоследствии сыграть такую выдающуюся роль в истории своего народа и в судьбах русской революции.

Соломону казалось, что он ничего общего не имеет по духу с еврейством. Он отрекался от старого еврейства во имя неопределенного социального и личного протеста. Но и русское общество – это тоже «жиды пархатые», преклоняющиеся пред сильными и богатыми. Выхода нет, и Соломон остался бессильный, жалкий и смешной в услужении у своего брата. «Пропащий человек», – говорит о нем снисходительно Моисей Моисеич.

Чехов не питал симпатии к евреям. Это известно, да он этого и не скрывал. Но он с недоверием относится и к тем евреям, которые легко открещиваются от еврейства. Ему чудилась в еврействе большая органическая сила, от которой нельзя освободиться просто по желанию. Чехов присматривался внимательно к евреям и с тонкостью опытного наблюдателя открывал еврейские черты в людях, с первого взгляда ничем не выдающих своего происхождения.

В рассказе «Перекати-поле» еврейский юноша рассказывает в монастыре историю своей жизни, обычную историю еврейского экстерна, сбившегося в конце на необычный путь. Русская культура захватила его. Старое еврейство – религиозное, традиционное, торгашеское, стало казаться тюрьмой. Типичны его рассуждения: «Иудаизм отжил свой век и держится еще только благодаря особенностям еврейского племени. Когда цивилизация коснется евреев, то от иудаизма не останется и следа. Вы заметьте, все молодые евреи уже атеисты...» Этот отбившийся от еврейства молодой человек ищет выхода в христианстве, в православии. Ему кажется, что есть этот выход, и днем он с увлечением участвует в крестном ходе и отбывает монастырские службы. Но ночью Чехов заставляет его испытать глубокую тоску – такую же тоску, какая охватила Сарру Абрамсон, когда покинул ее Иванов и она увидела себя несчастной и жалкой «жидовкой».

Этот прекрасный рассказ написан с теплотой, с искренним сочувствием к беспокойному и мятущемуся еврею, которого русская культура оторвала от еврейства и не дала успокоения. Еврей остается чужим в русском обществе, чужим даже в том случае, если он отрекся от еврейства. Русифицированный еврей ненатурален, в нем нет простоты. Для Чехова есть в нем нечто лишнее и тяжелое, напускное, искусственное, чего Чехов так не любил.
Огромный и сложный исторический процесс приобщения толщи русского еврейства к русской культуре только одной стороной своей отразился в произведениях Чехова. Он видел и наблюдал лишь тот угол еврейской жизни, где сильнее всего происходило разложение старых традиционных начал, но на смену им ничего не возникало. Еврейская молодежь, прикоснувшись к русской культуре, словно отравлялась ею. У одних, как у Сусанны Моисеевны, цинизм, полная беспринципность, разрыв со всякими моральными и национальными устоями; у других – мучительный надрыв, не столько революционное, сколько анархическое отношение ко всему окружающему миру, или же бегство от жизни в монастырь. Чехов не видел ничего привлекательного в старом еврействе; он подмечал в нем охотнее всего черты торгашества, мелочности, унижения. В новом еврействе он видел беспокойный дух, поиски чего-то нового. Он относился к этому с осторожным скептицизмом, с любопытством и с ощутительным холодком. Он не любил этого еврейства, хотя относился к евреям и к еврейскому вопросу с гуманной щепетильностью подлинно культурного человека. Его отношение к еврейству вполне свободно и потому вполне достойно. Он не боялся писать о евреях и писал так, как думал.

Но Чехов является почти единственным исключением в новой русской художественной литературе, если говорить о выдающихся представителях ее. Эта литература не жалеет общих прогрессивных фраз, ее нельзя упрекнуть в антисемитизме. Современный литератор не позволит себе употребить в печати слово «жид» или обрисовать еврея карикатурными чертами. Но он и не решается открыто сказать свою внутреннюю интимную правду об еврее, как подсказывается эта правда художественным восприятием, более убедительным, чем либеральная публицистика. Красноречиво, конечно, и это молчание – словно по общему уговору. Менее всего его можно принять за равнодушие или доброжелательное безразличие. Однако, благодаря этому молчанию, огромная и важная полоса жизни, не только еврейской, но и русской, остается неотраженной в художественной литературе.
Tags: Заславский Давид, евреи
Subscribe

promo intelligentsia1 july 14, 2018 15:25 4
Buy for 10 tokens
Нам - 10 лет! Я создал это сообщество 15 июля 2008 года. Поздравляю с юбилеем 536 Сообщниц и Сообщников, 488 Читательниц и Читателей, ну и себя, любимого, конечно! За последние 5 месяцев нас стало на 7 Сообщников и на 8 Читателей меньше... То есть число наше стабилизировалось, и мы с Вами,…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments